– Завтра я уезжаю, Наташа, – сказал Сергей. – Меня вызвали.
– И я тоже. Мы вместе поедем. Ты пить хочешь? Пей из графина. Теперь вода холодная.
– Да, теперь вода холодная, – машинально повторил Сергей. – Ты у меня не была сегодня, Наташа?
– Нет, не была. А что… Сережа?
– Не знаю я, куда-то Алькина карточка со стола пропала. Может быть, сам сгоряча засунул – не помню. Искал, искал – нету. В Москве у меня еще есть, – словно оправдываясь, добавил он. – А здесь больше нету.
В дверь заглянул вожатый Корчаганов, который весь день ловил Натку, чтобы за что-то ее выругать. Но, увидав Сергея, он понял, что сейчас, пожалуй, не время и не место. Он исчез, не сказав ни слова.
Они решили ехать завтра рано утром – машиной до Севастополя и оттуда на поезде в Москву.
В последний раз обходила Натка шумный и отчаянный свой четвертый отряд. Еще не везде смолкли печальные разговоры, еще не у всех остыли заплаканные глаза, а уже исподволь, разбивая тишину, где-то рокотали барабаны. Уже, рассевшись на бревнах, дружно и нестройно, как всегда, запевали свою песню октябрята.
Уже успели Вася Бубякин и Карасиков снова поссориться и снова помириться. И уже перекликались голоса над берегом, аукали в парке и визжали под искристыми холодными душами.
Натка зашла в прохладную палату. Там у окна стоял только один Владик. Она подошла к нему сзади, но он задумался и не слышал. Она заглянула ему через плечо и увидела, что он пристально разглядывает Алькину карточку.
Владик отпрыгнул и крепко спрятал карточку за спину.
– Зачем это? – с укором спросила Натка. – Разве ты вор? Это нехорошо. Отдай назад, Владик.
– Вот скажи, что убьешь, и все равно не отдам, – стиснув зубы, но спокойно, не повышая голоса, ответил Владик.
И Натка поняла: правда, скажи ему, что убьют, и он не отдаст.
– Владик, – ласково заговорила Натка, положив ему руку на плечо, – а ведь Алькиному отцу очень, очень больно. Ты отдай, отнеси. Он на тебя не рассердится…
Тут губы у Владика запрыгали. Исчезла вызывающая, нагловатая усмешка, совсем по-ребячьи раскрылись и замигали его всегда прищуренные глаза, и он уже не крепко и не уверенно держал перед собой Алькину карточку. Голос его дрогнул, и непривычные крупные слезы покатились по его щекам.
– Да, Натка, – беспомощным, горячим полушепотом заговорил он, – у отца, наверное, еще есть. Он, наверно, еще достанет, А мне… а я ведь его уже больше никогда…
Минутой позже, все еще собираясь выругать за что-то Натку, забежал вожатый Корчаганов и, разинув рот, остановился. Сидя на койке, прямо на чистом одеяле, крепко обнявшись, Владик Дашевский и Натка Шегалова плакали. Плакали открыто, громко, как маленькие глупые дети.
Он постоял, тихонько, на цыпочках, вышел, и ему что-то захотелось выпить очень холодной воды.
Провожать на дорогу прибежали многие. Уже в самую последнюю минуту, когда Сергей и Натка сели в машину, с огромной охапкой цветов примчался Владик, а за ним Иоська и Эмка.
– Возьми… Это ему и тебе, – отрывисто сказал Владик. – Да бери. Ты не думай. Это я не украл. Мы пошли к Гейке. Мы попросили садовника. Мы сказали – кому, и он дал. Возьми, возьми. Прощай, Натка!
Высоко с горы, взявшись за руки, бежали опоздавшие Вася Бубякин и Карасиков. Увидав, что им все равно не поспеть, они остановились, растерянно посмотрели друг на друга, потом замахали и закричали:
– До свиданья, до свиданья!
Машина рявкнула, и Натка, приподнявшись, крикнула Васе Бубякину и Карасикову и всем этим хорошим ребятам, всему этому шумному, зеленому лагерю:
– До свиданья, до свиданья!
Машина плавно покатила вниз. Огибая лагерь, она помчалась к берегу, потом пошла в гору. Здесь, как будто бы нарочно, шофер сбавил ход. Натка обернулась.
Дул свежий ветер. Он со свистом пролетал мимо ушей, пенил голубые волны и ласково трепал ярко-красное полотнище флага, который стройно высился над лагерем, над крепкой скалой, над гордою Алькиной могилой…
В ту светлую осень крепко пахло грозами, войнами и цементом новостроек.
Поезд мчался через Сиваш, гнилое море, и, глядя на его серые гиблые волны, Натка вспомнила, что где-то вот здесь, в двадцатом, был убит и похоронен их сосед, один веселый сапожник, который перед тем как уйти на фронт, выкинул из дома иконы, назвал белобрысую дочку Маньку Всемирой и, добродушно улыбаясь, лихо затопал на вокзал, с тем чтобы никогда домой не вернуться.
И Натка подумала, что домика того давно уже нет, а на всем этом квартале выстроили учебный комбинат и водонапорную башню. А Маньку – Всемиру – никто никогда таким чудным именем не звал и не зовет, а зовут ее просто Мира или Мирка. И она уже теперь металлург-лаборантка, и у нее недавно родился сын, такой же белобрысый, Пашка.
– А все-таки где же Алька видел Марицу? – неожиданно обернувшись к Сергею, спросила Натка.
– Он видел ее полтора года назад, Наташа. Тогда Марица бежала из тюрьмы. Она бросилась в Днестр и поплыла к советской границе. Ее ранили, но она все-таки доплыла до берега. Потом она лежала в больнице, в Молдавии. Была уже ночь, когда мы приехали в Балту. Но Марица не хотела ждать до утра. Нас пропустили к ней ночью. Алька у нее спросил: «Тебя пулей пробило?» Она ответила: «Да, пулей». – «Почему же ты смеешься? Разве тебе не больно?» – «Нет, Алька, от пули всегда больно. Это я тебя люблю». Он насупился, присел поближе и потрогал ее косы. «Ладно, ладно, и мы их пробьем тоже».
– А почему Алька говорил, что это тайна?
– Марицу тогда Румыния в Болгарии искала. А мы думали – пусть ищет. И никому не говорили.