Утром я вытряхнул печенье из фанерной коробки, натолкал газетной бумаги, положил туда браунинг, завернул коробку, туго перевязал бечевкой и украдкой от дяди вышел на улицу.
Тут я спросил у прохожего, где здесь в Киеве «стол находок».
В Москве из такого «стола» Валентина получила однажды позабытый в трамвае сверток с кружевами.
«Киев, – думал я, – город тоже большой, следовательно, и тут люди теряют всякого добра немало».
Мне объяснили дорогу.
Я рассчитывал, что, зайдя в этот «стол находок», я суну в окошечко сверток. «Вот, – скажу, – посмотрите, что-то там нашел, а мне некогда». И сейчас же удалюсь прочь. Пусть они как там хотят, так и разбираются.
Но первое, что мне не понравилось, – это то, что «стол» оказался при управлении милиции.
Поколебавшись, я все же вошел. Дежурный указал мне номер комнаты. Никакого окошечка там не было.
Позади широкого барьера сидел человек в милицейской форме, а на столе перед ним лежали разные бумаги и тут же блестящая калоша огромных размеров.
В очереди передо мной стояли двое.
– Итак, – спрашивал милиционер востроносого и рыжеусого человека, – ваше имя – Павло Федоров Павлюченко. Адрес: Большая Красноармейская, сорок. Означенная калоша, номер четырнадцать, на левую ногу, обнаружена вами у ворот, проходя в пивную лавку номер сорок шесть. Так ли я записал?
– Так точно, – ответил рыжеусый. – Я как был вчера выпивши, то, значит, зашел сегодня, чтобы опять… этого самого…
– Это к факту не относится, – перебил его милиционер. – Получайте квиток и расписывайтесь.
– Это я распишусь – отчего же! Гляжу я… Мать честная! Лежит она, самая калоша… сияет. Я искал, искал – другой нету. Я человек честный, мне чужого не надо. Кабы еще пара, а то одна. Дай, думаю, отнесу! Может, и потерял ее свой же брат, труженик.
– Одна! – сурово заметил милиционер. – Кабы и пара, все равно снесть надо. Этакое глупое у вас разумение… Значит, сюда только и тащи, что самому не надо? Подходи следующий.
– Я человек честный, – пряча квитанцию, бормотал рыжеусый. – Мне не то что две… три нашел, и то снес бы. Да кака така нога номер четырнадцатый? Вон у меня нога… в самый раз… аккуратная. А это что же? На столбы обувка?..
Пошатываясь, он пошел к выходу, а вслед за ним проскользнул и я.
«Нет, – думал я, – если из-за одной калоши тут столько расспросов, то с моей находкой скоро мне не отвертеться».
Опечаленный вернулся я домой и засунул браунинг на прежнее место. Надо было придумать что-то другое.
К вечеру я побежал на окраину, к Славкиной бабке.
– Не приезжал отец! – сказала она. – И то три раза на управления звонили да два раза с завода… Ну вот, слышите? Опять звонят. – И, отодвинув шипящую сковородку, она вперевалку пошла к телефону.
– Чистая напасть! – вздохнула она вернувшись. – Ну, задержался, ну, не угадал к пароходу… Так не дадут дня человеку побыть с женой да с матерью! Завтра приходи, милый! Да куда ж ты?.. Скушай пирожка, котлетку! Я и то наготовила, а есть некому.
Я поблагодарил добрую старуху, но от еды отказался.
По пути на площади мне попался киоск справочного бюро. Из любопытства подошел поближе и прочел, что в числе прочих здесь выдаются справки об условиях приема во все учебные заведения. И цена всему этому делу полтинник.
Тогда я заполнил бланк на мичманскую школу города Одессы. За ответом велели приходить через полчаса.
В ожидании я пошел шататься по соседним уличкам, заглядывая в лавки, магазины, а то и просто в чужие окна.
Наконец-то полчаса прошли! Помчался к киоску. Схватил протянутую мне бумажку.
…Никакой мичманской школы в Одессе нет и не было.
Я зашатался. Горе мое было так велико, что я не мог даже плакать и, вероятно, целый час просидел на каменной ступеньке какой-то сырой подворотни. И мне тогда хотелось, чтобы дядю этого убило громом или пусть бы он оступился и полетел вниз головой с обрыва в Днепр. На душе было пусто и холодно. Ничего теперь впереди не светило, не обнадеживало и не согревало.
Домой возвращаться не хотелось, но идти больше было мне некуда. И тогда я решил, что завтра же обворую дядю, украду рублей сто или двести и уйду куда глаза глядят. Может быть, проберусь к морю и наймусь на пароход. А может быть, спрячусь тайком в трюме, в открытом море матросы ведь не выбросят… Впрочем, чего жалеть? Может быть, и выбросят… Вздор! Мысли путались.
Пришел домой и сразу лег спать. Когда вернулся дядя, я не слышал. Ночью дядя дернул меня за руку:
– Ты чего кричишь? Ляжь, как надо, а то ишь разбросался! И надо тебе целый день по солнцу шататься!
Я повернулся и точно опять куда-то провалился.
Проснулся. Солнце. Зелень. Голова горячая. Дяди уже не было. Попробовал было выпить молока и съесть булки – невкусно.
Тогда, вспомнив вчерашнее решение, лениво и неосторожно стал обшаривать чемоданы. Денег не нашел. Очевидно, дядя носил их с собой.
Вышел и задумчиво побрел куда-то. Щеки горели, и во рту было сухо. Несколько раз останавливался я у киосков и жадно пил ледяную воду.
Устал наконец и сел на скамейку под густым каштаном. Глубокое безразличие овладело мной, и я уже не думал ни о дяде, ни о старике Якове. Мелькали обрывки мыслей, какие-то цветные картинки. Поле, луг, речка. Тиль-тиль, тир-люли! И я опять вспоминаю: отец и я. Он поет:
Между небом и землей
Жаворонок вьется…
«Папа, – говорю ему я, – это замечательная песня. Но это же, право, не солдатская!» – «Как не солдатская? – и он хмурится. – Ну, вот весна, пахнет разогретой землей. Наконец-то сверху не сыплет снег, не каплет дождь, а греет через шинель теплое солнышко. Вот залегла цепь… Боя еще нет. А он сверху: тиль-тиль, тирлюли, тирлюли!.. Спокойно кругом, тихо… И вот тебе кажется: я лежу с винтовкой… А ведь кто-нибудь вспомнит и про меня и вздохнет украдкой. Как же не солдатская? Ну что? Теперь понял?» – «Да, да! Понял!»